И все же я прибежал к дому Ральфа с перчаткой и отдал ему, а он с еще более презрительной ухмылкой, чем у моего братца, вручил мне фигурку Тарзана, и я, прыгая от радости, помчался домой.
Две недели мой брат не догадывался о своей бейсбольной перчатке и фигурке, а когда узнал, то во время загородной прогулки бросил меня одного неизвестно где, в отместку за то, что я был таким дубиной. «Фигурки Тарзана! Бейсбольные перчатки! — прокричал он. — Это последнее, что ты от меня получил в своей жизни!»
И где-то на проселочной дороге я просто лег на землю и заплакал, мне хотелось умереть, но я не знал, как изрыгнуть из себя тот последний вздох, который был моей несчастной душой.
Слышались приглушенные раскаты грома.
Капли дождя застучали в холодные окна пулмановского вагона.
Что еще? Неужели это весь список?
Нет. Есть еще одно, оно страшнее, чем все остальное.
За все те годы, когда на Четвертое июля [31] ты прибегал к дому Ральфа, чтобы в шесть утра кинуть горсть камешков в его затуманенное росой окно или в конце июля или августа позвать его смотреть, как на рассвете в холодной утренней голубизне вокзала разгружается бродячий цирк, — за все годы он, Ральф, ни разу не прибегал к твоему дому.
Ни разу за все эти годы ни он, ни кто-либо другой не доказал своей дружбы, придя к тебе. Никто не постучался в дверь. Ни разу высоко подброшенная горсть конфетти, песка и камешков не стукнула тихонько, не звякнула об окно твоей спальни.
И ты всегда знал: в тот день, когда ты переставишь приходить к дому Ральфа, чтобы позвать его на заре, вашей дружбе придет конец.
Однажды ты решил проверить. Ты пропал на целую неделю. Но Ральф ни разу не пришел к тебе. Словно ты умер и никто не пришел на твои похороны.
Когда вы снова увиделись с Ральфом в школе, он не выказал никакого удивления, не задал вопроса, не проявил даже малейшего любопытства. Где ты пропадал, Дуг? Мне некого было поколотить. Куда ты запропастился, Дуг? Мне некого было помучить!
Сложи все эти грехи вместе. Но особенно обрати внимание на этот последний:
Он ни разу не пришел ко мне. Ни разу не пропел у моей утренней постели, не кинул рисовую горсть камешков в чистые стекла моего окна, чтобы позвать меня окунуться в сладость летних дней.
И вот за это, Ральф Андерхилл, — подумал я, сидя в четыре утра, когда стихла гроза, в вагоне поезда, и слезы вдруг навернулись на глаза, — вот за это последнее и решающее преступление завтра вечером я тебя убью.
Убью, — думал я, — через тридцать шесть лет. Господи, да я еще безумнее Ахава.
Поезд издал долгий жалобный крик. Мы неслись по равнине, как механическая фигура греческой Судьбы, влекомая черной железякой римской Фурии.
Говорят, в Прошлое вернуться невозможно.
Это ложь.
Если тебе повезет и ты рассчитаешь все правильно, ты прибудешь туда на закате, когда старый город наполнен лучами золотистого света.
Я вышел из поезда и зашагал через Гринтаун, затем остановился перед зданием суда, горевшим в огне закатного солнца. Каждое деревце было увешано разноцветными золотыми дублонами. Каждая крыша, карниз и лепнина сияли, словно чистейшая медь и старинное золото.
Я сел на скамейку в сквере перед зданием суда в окружении собак и стариков и сидел, пока не зашло солнце и Гринтаун не погрузился во тьму. Я хотел насладиться смертью Ральфа Андерхилла.
Никто и никогда за всю историю не совершал подобного преступления.
Выжду момент, убью и уйду: чужой среди чужих.
Ну кто, найдя тело Ральфа Андерхилла на пороге его дома, осмелится предположить, что какой-то двенадцатилетний мальчик, приехавший сюда на поезде, как на машине времени, и движимый чудовищным презрением к самому себе, совершил выстрел из Прошлого? Невозможно представить. Меня спасет мое чистейшее безумие.
Наконец в половине девятого этого прохладного октябрьского вечера я направился за лощину, на другой конец города.
Я совершенно не сомневался, что Ральф живет по-прежнему там же.
В конце концов люди, бывает, переезжают…
Я свернул на Парк-стрит, прошагал двести ярдов до одинокого фонарного столба и посмотрел на другую сторону улицы. Принадлежавший Ральфу Андерхиллу белый, двухэтажный, в викторианском стиле дом словно ждал меня.
И я чувствовал: Ральф там.
Он там, сорокавосьмилетний, а я — здесь, тоже сорокавосьмилетний, переполненный застарелой, истасканной и самопожирающей решимости.
Я шагнул в тень, открыл чемодан, положил пистолет в правый карман пальто, закрыл чемодан и спрятал его в кустах, откуда потом возьму его, спущусь в лощину и пойду через город к поезду.
Перейдя улицу, я остановился перед его домом: это был тот самый дом, перед которым я стоял тридцать шесть лет назад. Вот окна, в которые я с любовью и самоотречением швырял весенние букеты камешков. Вот дорожки со следами сгоревших фейерверков, оставшимися от тех далеких праздников Четвертого июля, когда мы с Ральфом взрывали к чертям все подряд, выкрикивая поздравления.
Я поднялся на крыльцо и увидел на почтовом ящике мелкими буквами: АНДЕРХИЛЛ.
А что, если откроет жена?
Нет, подумал я, он сам, неумолимо, как в греческой трагедии, собственноручно откроет дверь, получит пулю и почти с радостью примет смерть за свои старые преступления и грешки поменьше, которые как-то сами собой переросли в преступления.
Я позвонил.
Интересно, узнает ли он меня через столько лет? За мгновение перед тем, как сделаешь первый выстрел, назови ему свое имя. Пусть он знает, кто это.
Тишина.
Я снова позвонил.
Скрипнула дверная ручка.
Слыша, как колотится мое сердце, я потрогал в кармане пистолет, но не вынул его.
Дверь открылась.
На пороге стоял Ральф Андерхилл.
Он заморгал, уставившись на меня.
— Ральф? — произнес я.
— Да-а-а? — вопросительно протянул он.
Не более пяти секунд простояли мы так, лицом к лицу. Но, боже мой, как много всего произошло за эти краткие пять секунд.
Я увидел Ральфа Андерхилла.
Увидел его ясно.
А ведь я не видал его с тех пор, как мне исполнилось двенадцать.
В те времена он, как гора, возвышался надо мной, что давало ему возможность колотить меня, бить и измываться.
Теперь это был маленький старичок.
Во мне пять футов одиннадцать дюймов росту.
Но Ральф Андерхилл остался почти таким же, каким был в свои двенадцать лет.
Человек, стоявший передо мной, был не выше пяти футов двух дюймов.
Теперь я возвышался над ним, как гора.
Я ахнул. Вгляделся. И увидел еще кое-что.
Мне было сорок восемь.
Но в свои сорок восемь Ральф Андерхилл растерял половину волос, а те, что остались, были седые и совсем редкие. Он выглядел на шестьдесят, а то и на шестьдесят пять.
У меня прекрасное здоровье.
А Ральф Андерхилл был бледен как воск.
На его лице читалось: уж он-то хорошо знает, что такое болезнь. Словно он вернулся из какой-то страны, где никогда не светит солнце. Вид у него был опущенный и изможденный. От его дыхания веяло запахом могильных цветов.
И тут, когда я все это увидел, буря прошедшей ночи, словно собрав воедино все свои громы и молнии, обрушилась на меня одним слепящим ударом. Мы словно стояли в эпицентре взрыва.
Так вот ради чего я пришел сюда? — подумал я. — Значит, вот она, истина. Ради этого страшного мгновения. Не для того, чтобы вытащить пистолет. Не для того, чтобы убить. Нет. А чтобы просто…
Увидеть Ральфа Андерхилла таким, каков он теперь.
Вот и все.
Чтобы просто побыть здесь, постоять и посмотреть, каким он стал.
Ральф Андерхилл в каком-то немом удивлении поднял руку. Губы его задрожали. Он непрестанно окидывал меня взглядом с ног до головы, разумом пытаясь осознать, что за великан стоит в проеме двери. Наконец послышался его голос — такой тихий и слабый:
31
Четвертое июля — День независимости, национальный праздник США.